— А вы как же это видели? — спросила Аичка.
— Да просто в щелочку подсмотрела. Но Клавдинька ведь опять и из этих денег никому из домашних ничего не уделила.
— Отчего же? — Вот оттого, дескать, что «здесь все сыты».
— Что же, она это и правильно.
— Полно, мой друг, как тебе не стыдно!
— Ни крошечки.
— Нет, это ты меня дразнишь. Я знаю… Будто человеку только и надо, если он сыт? И потом сколько раз я ни говорила: «Ну, прекрасно, ну, если ты только к чужим добра, зачем же ты так скрытна, что никто не должен знать, кому ты помогаешь?»
«Добр, — отвечает, — тот, кто не покоится, когда другие беспокойны, а я не добра. Вы о доброте как должно не понимаете».
«Ну, прекрасно, я о доброте не понимаю, но я понимаю о скрытности: для чего же ты так скрываешься, что никакими следами тебя уследить нельзя, куда ты все тащишь и кому отдаешь? Разве это мыслимо или честными правилами требуется?»
А она, вообрази, с улыбкою отвечает:
«Да, это мыслимо и честными правилами требуется!»
«Так просвети же, — говорю, — матушка: покажи, где эти правила, в какой святой книжке написаны?» Она пошла в свою комнату — выносит маленькое евангелие.
— Все с евангелием! — перебила Аичка.
— Да, да, да! Это постоянно! У нее все сейчас за евангелие и оттуда про текст, какого никогда и не слыхивала; а только понимать, как должно, не может, а выведет из него что-нибудь совсем простое и обыкновенное, что даже и не интересно. Так и тут подает мне евангелие и говорит:
«Вот сделайте себе пользу, почитайте тут», — и показывает мне строчки — как надо, чтобы правая моя не знала, что делает левая моя, и что угощать надо не своего круга людей, которые могут за угощенье отплатить… И прочее.
Я знаю, что с ней не переспоришь, и отвечаю:
«Евангелие — это книга церковная, и премудрость ее запечатана: ее всякому нельзя понимать».
Она сейчас возражать:
«Нет, то-то и дело, что евангелие для всех понятно».
«Ну, а я все-таки, — говорю, — я евангелие лучше оставлю, а у батюшки спрошу, и в каком смысле мне священник про это скажет, так я только с ними, с духовными, и согласна».
И точно, действительно я захотела ее оспорить и пошла к их священнику. Я ему в прошлом году пахучую ерань услужила — у его матушки сера очень кипит, так листок в ухо класть, — а теперь зашла на рынок и купила синицу; перевязала ее из клетки в платочек и понесла ему, так как он приходящих без презента не любит и жаловался мне раз, что у них во всем доме очень много клопов и никак вывести не могут.
«Вот, — говорю, — вам, батюшка, синичка; она и поет и клопа истребляет. Только, пожалуйста, не надо ее ничем кормить, — она тогда с голоду у вас везде по всем щелям клопов выберет».
— Неужели это правда? — спросила Аичка.
— Что это?
— Насчет синицы, что она клопов выберет?
— Как же! всех выберет,
— Удивительно!
— Что ты, что ты! Это самое обыкновенное: бывало, наши откупные и духовные всегда для этого синиц держат. И священник меня поблагодарил.
«Знаю, — говорит. — Старинный способ! Перепусти синичку в клеточку, а когда она оглядится, я ее по комнате летать выпущу, — пусть ловит; а то нынче персидский порошок стали продавать такой гадостный, что он ничего и не действует. Во всем подмеси».
Я сейчас же к этому слову и пристала, что теперь, мол, уж ничего не разберешь, что какое есть. И рассказываю ему про Клавдюшины выходки с евангелием и говорю:
«Неужто же, — говорю я, — в евангелии действительно такое правило есть, что знакомства с значительными людьми надо оставить, а все возись только с одной бедностью?»
Он мне отвечает:
«А ты слушай, дубрава, что лес говорит; они берутся не за свое дело: выбирают сужекты, а не знают, как их понять, и выводят суетная и ложная».
«А вы отчего же, — спрашиваю, — о таких ихних ложных сужектах никому не доводите?»
«Доводили, — говорит, — матушка, — и не раз доводили».
«Так как же они смеют все-таки от себя рассуждать
и утверждать все свое на евангелии?»
«Такое уж стало положение; ошибка сделана: намножены книжки и всякому нипочем в руки дадены»"
«И зачем это?»
«Ну, это долго рассказывать. Раньше негодовали, что слабо учат писанию, а я и тогда говорил: „учат хорошо и сколько надо для всякого, не мечите бисер — попрут“; вот они его теперь и попирают. И вот, — говорит, — и пошло — и неурожай на полях и на людях эта непонятная боль — вифлиемция».
Словом, очень хорошо говорил, но помощи не подал, Даже и побывал у них после этого, но, прощаясь с нею, сказал только:
«Пересаливаете, барышня, пересаливаете!»
А она вскорях и еще лучше сделала: взяла да и пропала.
— Так совсем и пропала? — удивилась Аичка.