Перед самыми воротами стояла массивная закрытая фура, запряженная в три лошади цугом; другая двухколесная фура, небольшая и низкая, имевшая вид продолговатого ящика, запряженная в одну лошадь, отъехала немного в сторону. (Эта фура назначалась, как мы узнали впоследствии, для принятия тела немедленно после казни и препровождения его на кладбище.) Несколько работников в коротких блузах виднелось около фур, и высокий человек в круглой шляпе, белом галстуке, в легком пальто, накинутом на плечи, отдавал вполголоса приказания… То был палач. Все власти — комендант, г. Клод, начальник квартала и т. д. уже окружали и приветствовали его. «Ah! monsieur Indric! bon soir, monsieur Indric!» слышались восклицания. (Настоящее его имя Гейденрейх — Heidenreich; он эльзасец.). И наша группа подошла к нему: он стал на миг нашим центром. В обращении с ним выказывалась несколько напряженная, но почтительная фамильярность: «Мы, дескать, вами не брезгаем, и вы, все-таки, особа важная».— Иные из нас, вероятно для шику, даже руку ему пожимали. (Руки у него красивые, замечательной белизны.) Вспомнился мне стих Пушкинской Полтавы:
Палач… Руками белыми играя…
Сам monsieur Indric держался очень просто, мягко и учтиво, не без патриархальной важности. Казалось, он чувствовал, что в эту ночь он в наших глазах второе лицо после Тропмана и как бы первый его министр. — Работники раскрыли фуру и принялись вынимать из нее все составные части гильотины, которую должны были воздвигнуть тут же, в пятнадцати шагах от ворот. Два фонаря заходили взад и вперед низко над землею, освещая яркими, небольшими кругами граненые камни мостовой. — Я посмотрел на часы… всего половина первого! Воздух еще более потускнел и похолодел. Народу уже набралось довольно — и за рядами солдат, окаймлявших пустое пространство перед тюрьмою, начинал подниматься долгий и смутный людской гам. Я подошел к солдатам: они стояли неподвижно, несколько сдвинувшись и нарушив первоначальную правильность рядов. Лица их не выражали ничего, кроме скуки, скуки холодной и терпеливо-покорной; да и те лица, которые мне виднелись за киверами и мундирами солдат, за треуголками и сюртуками полицейских сержантов, — лица блузников, работников, выражали почти то же — только с примесью какой-то неопределенной усмешки. Впереди, из-за грузно-шевелившейся и напиравшей толпы вырывались восклицанья в роде: Ohe Tropmann! ohe Lambert! Fallait pas qu'y aille! крики, звонкие свистанья: явственно слышался бранчивый спор из-за места, змейкой проползал обрывок цинической песенки — внезапно поднимался резкий смех, который тотчас подхватывался другими и замирал широким гоготаньем. «Настоящее дело» еще не началось; не было слышно ни всеми ожиданных антидинастических кликов, ни столь известных, грозных перекатов Марсельезы. — Я вернулся в соседство медленно выраставшей гильотины. Какой-то господин, курчавый и смуглолицый, в мягкой серой шляпе, вероятно адвокат, стоял возле и ораторствовал, сильно и однообразно тыкая правой рукою с отделенным указательным пальцем сверху вниз и сгибая даже колени от напряжения. Он взялся доказать двум-трем рядом с ним стоявшим господам в застегнутых наглухо пальто, что Тропман не был убийцей — а маниаком. «Un maniaque! je vais vous le prouver! suivez mon raisonnement!» твердил он. «Son mobile n'etait pas l'assassmat, mais un orgueil que je nommerais volontiers demesure! Suivez mon raisonnement!» Господа в пальто «следили за его рассуждением», но судя по их физиономиям, навряд ли он убеждал их; а сидевший на площадке гильотины работник даже с явным презрением на него посматривал. Я вернулся на квартиру коменданта.