«Ах,— отвечает она мне,— я,— говорит,— Домна Платоновна, уж и сама думаю, что я, кажется, помешанная. На что я только иду! на что я это иду!» — заговорила она вдруг, и в грудь себя таково изо всей силы ударяет.
«Что ж,— говорю,— делать? Так тебе, верно, путь такой тяжелый назначен».
«Как,— говорит,— такой мне путь назначен? Я была честная девушка! я была честная жена! Господи! господи! да где же ты? Где же, где бог?»
«Бога,— говорю,— читается, друг мой, никто же виде и нигде же».
«А где же есть сожалительные, добрые христиане? Где они? где?»
«Да здесь,— говорю,— и христиане».
«Где?»
«Да как где? Вся Россия — всё христиане, и мы с тобой христианки».
«Да, да,— говорит,— и мы христианки... » — и сама, вижу, эти слова выговаривает и в лице страшная становится. Словно она с кем с невидимым говорит.
«Фу,— говорю,— да сумасшедшая ты, что ли, в самом деле? что ты меня пужаешь-то? что ты ропот-то на создателя своего произносишь?»
Смотрю: сейчас она опять смирилась, плачет опять тихо и рассуждает:
«Из-за чего,— говорит,— это я только все себе наделала? Каких я людей слушала? Разбили меня с мужем; натолковали мне, что он и тиран и варвар, когда это совсем неправда была, когда я, я сама, презренная и низкая капризница, я жизнь его отравляла, а не покоила. Люди! подлые вы люди! сбили меня; насулили мне здесь горы золотые, а не сказали про реки огненные. Муж меня теперь бросил, смотреть на меня не хочет, писем моих не читает. А завтра я... бррр... х!»
Вся даже задрожала.
«Маменька!— стала звать,— маменька! если б ты меня теперь, душечка, видела? Если б ты, чистенький ангел мой, на меня теперь посмотрела из своей могилки? Как она нас, Домна Платоновна, воспитывала! Как мы жили хорошо; ходили всегда чистенькие; все у нас в доме было такое хорошенькое; цветочки мама любила; бывало,— говорит,— возьмет за руки и пойдем двое далеко... в луга пойдем... »
Тут-то, знаешь ты, сон у меня удивительный — слушала я, как это хорошо все она вспоминает, и заснула.
Ну, представь же ты теперь себе: сплю это; заснула у нее, на ее постеленке, и как пришла к ней, совсем даже в юбке заснула, и опять тебе говорю, что сплю я свое время крепко, и снов никогда никаких не вижу, кромя как разве к какому у меня воровству; а тут все это мне видятся рощи такие, палисадники и она, эта Леканида Петровна. Будто такая она маленькая, такая хорошенькая: головка у нее русая, вся в кудряшках, и носит она в ручках веночек, а за нею собачка, такая беленькая собачка, и все на меня гам-гам, гам-гам — будто сердится и укусить меня хочет. Я будто нагинаюсь, чтоб поднять палочку, чтоб эту собачку от себя отогнать, а из земли вдруг мертвая ручища: хвать меня вот за самое за это место, за кость. Вскинулась я, смотрю — свое время я уж проспала, и руку страсть как неловко перележала. Ну, оделась я, помолилась богу и чайку напилась, а она все спит.
«Пора,— говорю,— Леканида Петровна, вставать; чай,— говорю,— на конфорке стоит, а я, мой друг, ухожу».
Поцеловала ее на постели в лоб, истинно говорю тебе, как дочь родную жалеючи, да из двери-то выходя, ключик это потихоньку вынула да в карман.
«Так-то,— думаю,— дело честнее будет».
Захожу к генералу и говорю: «Ну, ваше превосходительство, теперь дело не мое. Я свое сделала — пожалуйте поскорей»,— и ему отдала ключ.
— Ну-с,— говорю,— милая Домна Платоновна, не на этом же все кончилось?
Домна Платоновна засмеялась и головой закачала с таким выражением, что смешны, мол, все люди на белом свете.
— Прихожу я домой нарочно попозже, смотрю — огня нет.
«Леканида Петровна!» — зову.
Слышу, она на моей постели ворочается.
«Спишь?» — спрашиваю; а самое меня, знаешь, так смех и подмывает.
«Нет, не сплю»,— отвечает.
«Что ж ты огня, мол, не засветишь?»
«На что ж он мне,— говорит,— огонь?»
Зажгла я свечу, раздула самоваришку, зову ее чай пить.
«Не хочу,— говорит,— я»,— а сама все к стенке заворачивается.
«Ну, по крайности,— говорю,— встань же, хоть на свою постель перейди: мне мою постель надо поправить».
Вижу, поднимается, как волк угрюмый. Взглянула исподлобья на свечу и глаза рукой заслоняет.
«Что ты,— спрашиваю,— глаза закрываешь?»
«Больно,— отвечает,— на свет смотреть».
Пошла, и слышу, как была опять совсем в платье одетая, так и повалилась.
Разделась и я как следует, помолилась богу, но все меня любопытство берет, как тут у них без меня были подробности? К генералу я побоялась идти: думаю, чтоб опять афронта какого не было, а ее спросить даже следует, но она тоже как-то не допускает. Дай, думаю, с хитростью к ней подойду. Вхожу к ней в каморку и спрашиваю:
«Что, никого,— говорю,— тут, Леканида Петровна, без меня не было?»
Молчит.
«Что ж,— говорю,— ты, мать, и ответить не хочешь?»
А она с сердцем этак: «Нечего,— говорит,— вам меня расспрашивать».
«Как же это,— говорю,— нечего мне тебя расспрашивать? Я хозяйка».