— Да,— говорит,— да, эти люди плоть,— а что плоть-то показывать? — ее надо закрывать. Пусть хотя не хулится через них имя Христово в языцех.
— А зачем это к тебе, говорят, будто инородцы и до сих пор приходят?
— Верят мне и приходят.
— То-то; зачем?
— Поспорят когда или поссорятся, и идут: «Разбери, говорят, по-христосикову».
— Ты и разбираешь?
— Да, я обычай их знаю; а ум Христов приложу и скажу, как быть.
— Они и примут?
— Примут: они его справедливость любят. А другой раз больные приходят или бесные,— просят помолиться.
— Как же ты бесных лечишь? отчитываешь, что ли?
— Нет, владыко; так, помолюсь, да успокою.
— Ведь на это их шаманы слывут искусниками.
— Так, владыко,— не ровен шаман; иные и впрямь немало тайных сил природных знают; ну да ведь и шаманы ничего... Они меня знают и иные сами ко мне людей шлют.
— Откуда же у тебя и с шаманами приязнь?
— А вот как: ламы буддийские на них гонение сделали,— их, этих шаманов, тогда наши чиновники много в острог забрали, а в остроге дикому человеку скучно: с иными бог весть что деется. Ну я, грешник, в острог ходил, калачиков для них по купцам выпрашивал и словцом утешал.
— Ну и что же?
— Благодарны, берут Христа ради и хвалят его: хорош, говорят,— добр. Да ты молчи, владыко, они сами не чуют, как края ризы его касаются.
— Да ведь как,— говорю,— касаются-то? все ведь это без толку!
— И, владыко! что ты все сразу так сунешься! Божие дело своей ходой, без суеты идет. Не шесть ли водоносов было на пиру в Канне, а ведь не все их, чай, сразу наполнили, а один за другим наливали; Христос, батюшка, сам уже на что велик чудотворец, а и то слепому жиду прежде поплевал на глаза, а потом открыл их; а эти ведь еще слепее жида. Что от них сразу-то много требовать? Пусть за краек его ризочки держатся — доброту его чувствуют, а он их сам к себе уволочет.
— Ну вот, уже и «уволочет»!
— А что же?
— Да какие ты слова-то неуместные употребляешь.
— А чем, владыко, неуместное,— слово препростое. Он, благодетель наш, ведь и сам не боярского рода, за простоту не судится. Род его кто исповесть; а он с пастухами ходил, с грешниками гулял и шелудивой овцой не брезговал, а где найдет ее, взвалит себе, как она есть, на святые рамена и тащит к отцу. Ну а тот... что ему делать? — не хочет многострадального сына огорчить,— замарашку ради его на двор овчий пустит.
— Ну,— говорю,— хорошо; в катехизаторы ты, брат Кириак, совсем не годишься, а в крестители ты, хоть и еретичествуешь немножко, однако пригоден, и как себе хочешь, а я тебе снаряжу крестить.
Но Кириак ужасно взволновался и расстроился.
— Помилуй,— говорит,— владыко: к чему тебе меня нудить? Да запретит тебе Христос это сделать! И ничего из этого не последует, ничего, ничего и ничего!
— Отчего же это так?
— Так; потому что сия дверь для нас затворена.
— Кто же ее затворил?
— А тот, который имеет ключ Давидов: «Отверзаяй и никтоже отворит, затворяяй и никтоже отверзет». Или ты Апокалипсис позабыл?
— Кириак,— говорю,— многия книги безумным тя творят.
— Нет, владыко, я не безумен, а ты меня если не послушаешь, то людей обидишь, и духа святого оскорбишь, и только одних церковных приказных обрадуешь, чтобы им в твоих отчетах больше лгать да хвастать.