Подобные разговоры не проходили бесследно. Взаимные отношения брата и сестры с каждым днём становились всё хуже и хуже. Брат в присутствии сестры уже не мог работать и раздражался, когда знал, что сестра лежит на диване и глядит ему в спину; сестра же как-то болезненно морщилась и потягивалась, когда он, пытаясь вернуть прошлое, пробовал делиться с нею своими восторгами. Каждый вечер она жаловалась на скуку, заводила речь о свободе мысли, о рутинёрах. Увлечённая своими новыми мыслями, Вера Семёновна доказывала, что работа, в которую был погружён её брат, есть предрассудок, тщетная попытка консервативных умов продолжать то, что уже сослужило свою службу и уже сходит со сцены. Сравнениям не было конца. Она сравнивала брата то с алхимиком, то с раскольником-начётчиком, который скорее умрёт, чем поддастся убеждению…
Мало-помалу стала замечаться перемена и в её образе жизни. Она могла уже по целым дням и вечерам лежать на диване, ничего не делая, не читая, а только думая, причём лицо её принимало холодное, сухое выражение, какое бывает у людей односторонних, сильно верующих; она стала отказываться от удобств, доставляемых прислугой: сама за собой убирала, выносила, сама чистила полусапожки и платье. Брат не мог без раздражения и даже ненависти глядеть на её холодное лицо, когда она принималась за чёрную работу. В этой работе, совершаемой всегда с некоторою торжественностью, он видел что-то натянутое, фальшивое, видел и фарисейство и кокетство. И, уж зная, что он не в силах тронуть её убеждением, он, как школьник, придирался, дразнил её.
— Не противишься злу, а сама противишься тому, что я имею прислугу! — язвил он. — Если прислуга зло, то зачем же ты противишься? Это непоследовательно!
Он страдал, возмущался и даже стыдился. Ему стыдно делалось, когда сестра начинала дурить при посторонних.
— Ужасно, голубчик! — говорил он мне по секрету, в отчаянии взмахивая руками. — Оказывается, что наша ingenue осталась играть ещё и в водевиле. Опсихопатилась до мозга костей! Я уже рукой махнул, пусть мыслит, как хочет, но зачем она говорит, зачем волнует меня? Она бы подумала: каково-то мне слушать её! Каково мне, когда в моём присутствии осмеливаются кощунственно подтверждать своё заблуждение учением Христа? Мне душно! Меня бросает в жар, когда моя сестрица берётся проповедовать своё учение и старается перетолковать Евангелие в свою пользу, когда она нарочно умалчивает об изгнании торгующих из храма! Вот что значит, батенька, недоразвитие, недомыслие! Вот что значит медицинский факультет, не дающий общего развития!
Раз Владимир Семёныч, вернувшись со службы домой, застал сестру плачущей. Она сидела на диване, опустив голову и ломая руки, и обильные слёзы текли у неё по лицу. Доброе сердце критика сжалось от боли. Слёзы потекли и у него из глаз и ему захотелось приласкать сестру, простить её, попросить прощения, зажить по-старому… Он стал на колени, осыпал поцелуями её голову, руки, плечи… Она улыбнулась, улыбнулась непонятно, горько, а он радостно вскрикнул, вскочил, схватил со стола журнал и сказал с жаром:
— Ура! Живём по-старому, Верочка! Господи благослови! А какую я для тебя штучку приготовил! Давай-ка вместо примирительного шампанского прочтём её вместе! Прекрасная, чудная вещь!
— Ах, нет, нет… — испугалась Вера Семёновна, отстраняя книгу. — Я уже читала! Не нужно, не нужно!
— Когда же ты читала?
— Год… два назад… Давно читала и знаю, знаю!
— Гм!.. Ты фанатичка! — сказал холодно брат, бросая на стол журнал.
— Нет! ты фанатик, а не я! Ты!
И Вера Семёновна опять залилась слезами. Брат стоял перед ней, глядел на её вздрагивающие плечи и думал. Думал он не о муках одиночества, какое переживает всякий начинающий мыслить по-новому, по-своему, не о страданиях, какие неизбежны при серьёзном душевном перевороте, а о своей оскорблённой программе, о своём уязвлённом авторском чувстве.
С этого раза стал он относиться к сестре холодно, небрежно-насмешливо и терпел её в своей квартире, как терпят старух-приживалок, она же перестала спорить с ним и на все его убеждения, насмешки и придирки отвечала снисходительным молчанием, которое ещё более раздражало его.
В одно летнее утро Вера Семёновна, одетая по-дорожному, с сумочкой через плечо, вошла к брату и холодно поцеловала его в лоб.
— Ты это куда? — удивился Владимир Семёныч.
— В N-скую губернию, оспу прививать. Брат вышел проводить её на улицу.
— Ишь, ты, проказница, что надумала… — бормотал он. — Денег тебе не нужно?
— Нет, спасибо. Прощай.
Сестра пожала брату руку и пошла.
— Что же ты извозчика не нанимаешь? — крикнул Владимир Семёныч.
Докторша не отвечала. Брат поглядел вслед на её рыжий ватерпруф, на покачивания её стана от ленивой походки, насильно вздохнул, но не возбудил в себе чувства жалости. Сестра была для него уже чужой. Да и он был чужд для неё. По крайней мере, она ни разу не оглянулась.
Вернувшись к себе в комнату, Владимир Семёныч тотчас же сел за стол и принялся за фельетон.
И потом уже я ни разу не видел Веры Семёновны. Где она теперь — не знаю. А Владимир Семёныч всё писал свои фельетоны, возлагал венки, пел «Gaudeamus», хлопотал о «кассе взаимопомощи сотрудников московских повременных изданий».