— Гостеприимен-с. Во-первых, он уж и жить у меня собирается; это бы пусть-с, да азартен, в родню тотчас лезет. Мы с ним родней уже несколько раз сосчитались, оказалось, что свояки. Вы тоже ему по матери племянником двоюродным оказываетесь, еще вчера мне разъяснял. Если вы племянник, стало быть, и мы с вами, сиятельнейший князь, родня. Это бы ничего-с, маленькая слабость, но сейчас уверял, что всю его жизнь, с самого прапорщичьего чина и до самого одиннадцатого июня прошлого года, у него каждый день меньше двухсот персон за стол не садилось. Дошел наконец до того, что и не вставало, так что и обедали, и ужинали, и чай пили часов до пятнадцати в сутки лет тридцать сряду без малейшего перерыва, едва время было скатерть переменить. Один встает, уходит, другой приходит, а в табельные и царские дни и до трехсот человек доходило. А в день тысячелетия России так семьсот человек начел. Это ведь страсть-с; этакие известия — признак очень дурной-с; этаких гостеприимцев и принимать даже у себя страшно, я и подумал: не слишком ли для нас с вами будет этакой гостеприимен?
— Но вы, кажется, с ним в весьма хороших отношениях?
— По-братски и принимаю за шутку; пусть мы свояки: мне что, — больше чести. Я в нем даже и сквозь двухсот персон и тысячелетие России замечательнейшего человека различаю. Искренно говорю-с. Вы, князь, сейчас о секретах заговорили-с, будто бы, то есть, я приближаюсь, точно секрет сообщить желаю, а секрет, как нарочно, и есть: известная особа сейчас дала знать, что желала бы очень с вами секретное свидание иметь.
— Для чего же секретное? Отнюдь. Я у ней буду сам, хоть сегодня.
— Отнюдь, отнюдь нет, — замахал Лебедев, — и не того боится, чего бы вы думали. Кстати: изверг ровно каждый день приходит о здоровье вашем наведываться, известно ли вам?
— Вы что-то очень часто извергом его называете, это мне очень подозрительно.
— Никакого подозрения иметь не можете, никакого, — поскорее отклонил Лебедев, — я хотел только объяснить, что особа известная не его, а совершенно другого боится, совершенно другого.
— Да чего же, говорите скорей, — допрашивал князь с нетерпением, смотря на таинственные кривляния Лебедева.
— В том и секрет.
И Лебедев усмехнулся.
— Чей секрет?
— Ваш секрет. Сами вы запретили мне, сиятельнейший князь, при вас говорить... — пробормотал Лебедев и, насладившись тем, что довел любопытство своего слушателя до болезненного нетерпения, вдруг заключил: — Аглаи Ивановны боится.
Князь поморщился и с минуту помолчал.
— Ей-богу, Лебедев, я брошу вашу дачу, — сказал он вдруг. — Где Гаврила Ардалионович и Птицыны? У вас? Вы их тоже к себе переманили.
— Идут-с, идут-с. И даже генерал вслед за ними. Все двери отворю и дочерей созову всех, всех, сейчас, сейчас, — испуганно шептал Лебедев, махая руками и кидаясь от одной двери к другой.
В эту минуту Коля появился на террасе, войдя с улицы, и объявил, что вслед за ним идут гости, Лизавета Прокофьевна с тремя дочерьми.
— Пускать или не пускать Птицыных и Гаврилу Ардалионовича? Пускать или не пускать генерала? — подскочил Лебедев, пораженный известием.
— Отчего же нет? Всех, кому угодно! Уверяю вас, Лебедев, что вы что-то не так поняли в моих отношениях в самом начале; у вас какая-то беспрерывная ошибка. Я не имею ни малейших причин от кого-нибудь таиться и прятаться, — засмеялся князь.
Глядя на него, почел за долг засмеяться и Лебедев. Лебедев, несмотря на свое чрезвычайное волнение, был тоже, видимо, чрезвычайно доволен.
Известие, сообщенное Колей, было справедливо; он опередил Епанчиных только несколькими шагами, чтоб их возвестить, так что гости явились вдруг с обеих сторон: с террасы — Епанчины, а из комнат — Птицыны, Ганя и генерал Иволгин.