И снова они долго молчали.
— Вот и я тоже. Нижегородский я, Сергачского уезда... — заговорил Гомозов. — Вот и я тоже один, весь тут. А было у меня хозяйство, жена тоже была... дети — двое. Жена умерла в холеру, а дети просто так... А я того... замотался с горя. Да-а... Потом пробовал опять устроиться — ан нет, развинтилась машина, не работает. Ну и пошел... на сторону, стало быть, со своей дороги... вот и бьюсь третий год уж...
— Плохо, когда нет своего гнезда, — тихо сказала Арина.
— Еще бы!.. Ты вдовая, что ли?
— Девка...
— Где уж, чай! — откровенно усомнился Гомозов.
— Ей-богу, девка, — уверила его Арина.
— Что же замуж не вышла?
— Кто возьмет меня? Безо всего я... кому корысть... да и с лица некрасивая...
— Да-а... — задумчиво протянул Гомозов и, поглаживая бороду, стал пытливо смотреть на нее. Потом справился, сколько она получает жалованья.
— Два с полтиной...
— Так. Ну... значит, тридцать копеек тебе с меня? Вот что... ты приди-ка вечером за ними... часов этак в десять, а? Я тебе и отдам... чаю попьем, поговорим скуки ради... Оба мы одинокие... приходи!
— Приду, — просто сказала она и ушла.
Потом, придя к нему аккуратно в десять часов вечера, ушла от него уже на рассвете.
Гомозов больше не звал ее к себе и тридцати копеек ей не отдавал. Она сама явилась к нему, тупая и покорная, пришла и молча стала перед ним. Он, лежа на койке, посмотрел на нее я, подвинувшись к стене, сказал:
— Садись.
А когда она села, объявил ей:
— Ты вот что, — храни это в секрете. Чтобы никто ни-ни! А то мне будет нехорошо... я не молоденький, да и ты тоже... Понимаешь?
Она утвердительно кивнула головой.
Провожая ее, он дал ей свою одежду для починки и опять напомнил ей:
— Чтобы ни одна душа — ни-ни!
Так они и зажили, пряча от всех свою связь.
Арина прокрадывалась к нему по ночам чуть не ползком. Он принимал ее снисходительно, с видом властелина, и порой откровенно говорил ей:
— А и дурна же ты с лица!
Она молча улыбалась ему бледной, виноватой улыбкой и, уходя от него, почти всегда уносила с собой какую-нибудь работу, данную им.
Виделись они не часто. Но иногда Гомозов, встречая ее где-нибудь на станции, вполголоса говорил ей:
— Приходи сегодня...
И она покорно являлась к нему с таким серьезным выражением на своем рябом лице, как будто пришла затем, чтобы выполнить долг, важность которого стала понятна ей.
А когда шла домой, то на лице ее уже снова была обычная ему мертвая мина виновности и испуга.
Порой она, остановясь где-нибудь в уголке или за деревом, подолгу смотрела в степь. Там царила ночь, и от сурового молчания ее на сердце становилось жутко.
Однажды, проводив вечерний поезд, станционное начальство устроило чаепитие в саду перед окнами квартиры Матвея Егоровича, в густой тени тополей.
В жаркие дни они часто делали так, — это все-таки вносило некоторое разнообразие в монотонность их жизни.
Пили чай и молчали, исчерпав впечатления, данные поездом.
— А сегодня жарче вчерашнего, — сказал Матвей Егорович, одной рукой передавая пустой стакан жене, а другой отирая пот с лица.
Жена, принимая стакан, объявила:
— Это от скуки кажется, что жарче...
— Гм! Пожалуй... действительно... Вот карты хороши в этом случае... но — нас только трое...
Николай Петрович повел плечами и, прищурив глаза, отчетливо произнес:
— Карточная игра, по выражению Шопенгауэра, есть банкротство всякой мысли.
— Ловко! — умилился Матвей Егорович. — Как это? Банкротство мысли... да-а! А кто сказал?
— Шопенгауэр, немец, философ...
— Фи-илософ? Мм...
— А что эти философы — в университетах служат? — полюбопытствовала Софья Ивановна.
— То есть как вам сказать? Это не чин, а... так сказать, природная способность... Философом может быть всякий... кто родится с привычкой думать и во всем искать начало и конец. Конечно, и в университетах бывают философы... но они могут быть и просто так... даже служить на железной дороге.
— И много получают те, которые при университетах?
— Глядя по уму...
— Но, если бы был четвертый, — премило бы мы повинтили! — со вздохом сказал Матвей Егорович.
И разговор оборвался.
В синем небе поют жаворонки, по тополям прыгают с ветки на ветку малиновки и тихо свистят. В комнате плачет ребенок.
— Арина там? — спрашивает Матвей Егорович.
— Конечно... — кратко отвечает ему жена.
— Оригинальная баба эта Арина; вы заметьте, Николай Петрович...
— Оригинальность — первый оттиск банальности, — как бы про себя говорит Николай Петрович, имея вид задумчивый и мыслящий.
— Как? — оживляется начальник.
И когда Николай Петрович вразумительно повторяет изречение, он сладко щурит глаза, а Софья Ивановна томным голоском говорит: