Я все шел и шел куда-то. Обуреваемый отчаянием и тоской, я уже не мог даже и плакать, жуткая дрожь то и дело поднималась откуда-то с поясницы и охватывала меня. Я уже ничего не соображал и по пояс в воде перешел какую-то речку, затем почуял такую усталость, что сел на кочку и окончательно потерял себя. Я плохо запомнил, что и как было со мной дальше. Моросил дождь, надвигалась ночь, и было так страшно, так тоскливо и жутко, что я опять, собирая какие-то новые силы, тупо пошел дальше, перелезал через какие-то корни и дерева, разрывая одежду.
Я уже совсем отупел и даже не мог плакать.
Лес, вернее тайга, тянулся на многие десятки километров во все стороны от нашей поскотины. Здесь погибали и взрослые бывалые люди, но это я осознал намного позже. Тотчас же у меня не было даже никаких мыслей, было одно ощущение отчаяния. Я шел и плакал, поднимался и шел опять, силы мои давно уже кончились, но появлялись какие-то новые, и я шел, ковылял снова. Вдруг во мхах обозначилась едва заметная, скорее всего глухариная тропка, и я так ей обрадовался, что, кажется, закричал и побежал по ней. Она становилась все заметней, я, не помня себя, вышел по ней на какую-то узкую, еле обозначившуюся дорогу. Да, это была дорога, пусть еле живая, но дорога, на ней были даже давнишние следы лошадиных копыт. И сознание снова вернулось ко мне. У меня появились какие-то новые силы, и я пошел по этой дороге. Куда же я шел? Мне казалось, что к поскотине… Я брел и брел, спускалась вокруг ночь, и вдруг лоб в лоб столкнулся с двумя старухами.
– Вай!
Я упал у них под ногами. Они, вероятно, поставили на землю корзины с черникой и привели меня в чувство. Это были старухи из соседней деревни – Гуриха и Евдоша Бутина.
– Дак ты, батюшко, куда это ступаешь-то? – спросила меня Евдоша.
– Домой, – еле выдохнул я из себя.
– Дак ведь и мы-то домой! Разве тамотка дом-то? Что ты, Христос с тобой, ведь дом-от не там. Пойдем-ко, андели, вставай, да пойдем. Что ты, батюшко!
Я был счастлив. Страшная жуть в моей душе медленно исчезала. Но мне все еще думалось, что они идут не домой, а в лес, все дальше и дальше… Я еле плелся за ними, а они говорили между собой, и мое отчаяние быстро таяло, исчезала страшная неприкаянность моего недавнего одиночества.
– Ну, батюшко, ведь ты бы сгинул, – обернулась ко мне Гуриха. – Гли-ко, ведь дошел до самого Тимпаха, десять верст от поскотины. Дак ты чего, коров, говоришь, пас?
– Коров…
– Ой, батюшко! И коровы-ти, поди-ко, дома давно. А ты уж не скажи никому, что нас-то видел, не скажи, ради Христа.
Я пообещал, что никому не скажу. Я был счастлив и благодарен им: неужели я скажу, что видел, как они ходили в Тимпак по ягоды? (Во время уборки и теребления льна никому не разрешалось ходить в лес: за это штрафовали.)
Но мне все еще казалось, что идем мы не домой, а в обратную сторону, в тайгу. Только когда вышли к завору 2, я поверил наконец, что старухи правы. Они вывели меня в поле, еще раз попросили, чтобы я никому не сказал, что видел их с ягодами, и свернули к своему прогону.
Родная деревня светилась родными огоньками совсем рядом. Я не верил своим глазам. Мир повернулся вокруг себя. В темноте кое-как я добрался до огородов, прошел в деревню. Дома никого почему-то не было. Я залез на печь и уснул как убитый, не зная, что случилось с моими коровами.
Коровы же, как выяснилось позже, в тот вечер проломили осек и вышли в хлебное поле соседнего колхоза. Их всех загнали в пустое гумно 3. Моей матери грозила жуткая кара за потраву, случившуюся по моей вине.
Но это уже совсем другая история…
Осе́к – здесь: линия вырубки леса.
3аво́р – поперечная жердь, закрывающая ворота.
Гумно́ – сарай для сжатого хлеба.